Первая бомбардировка 5(17)октября | Крымская война
Время великих надежд и быстро наступивших разочарований — так характеризует один из французских офицеров, убитый впоследствии на Камчатском люнете, те четыре недели, которые прошли между сражением при Альме и первой бомбардировкой Севастополя.
Уже победа при Альме выглядела не радостно. Транспорт за транспортом, битком набитые тяжело раненными, искалеченными людьми, отходили в Константинополь от морского берега у Альмы, от Камышевой бухты, где была база французов, от Балаклавы — базы англичан — в Константинополь и в Скутари, где были наскоро устроены большие военные госпитали. Одновременно внезапно обострилась холерная эпидемия, которая, то ослабевая, то усиливаясь, не прекращалась ни во время пути от Варны до Евпатории, ни после высадки, ни после Альмы.
Вот показание одного английского хирурга, бывшего при Альме:
Эти два дня я решительно купался в крови. Никакое описание не может передать всех ужасов этого поля сражения; мертвые, умирающие, лошади, ружья, лафеты, тела без голов, туловища без ног, раны такие, что у меня кровь стынет в жилах при одном воспоминании о них... Право, я ни с чем не могу лучше сравнить поле битвы в эти два дня, как с бойнею... В редутах мертвые и раненые лежали одни на других целыми грудами. Когда я проходил между ранеными, мольбы их разрывали мне сердце, и пока я занимался одним из них, двадцать других с отчаянием призывали меня к себе.
Врачей у англичан и у французов оказалось так же мало, как и в русской армии. На корабле “Вулкан”, перевозившем англичан из Альмы в Константинополь (а перевозились туда лишь очень тяжело раненные и искалеченные), было 300 раненых и 170 холерных, “и на всех этих больных только четыре врача”. А на других таких кораблях даже и четырех врачей не было. На судне “Коломбо” было 553 человека израненных и искалеченных. Они лежали вповалку на палубе, которая в два дня превратилась в гниющую массу. Раны... не обмытые и не перевязанные, породили червей, которые ползали повсюду. Другие корабли были ничуть не в лучшем состоянии. Многие раненые были осмотрены не ранее, как через 6 дней после сражения.
В воспоминаниях Уильяма Гоуарда Росселя о Крымской войне, вышедших в свет спустя сорок лет (в 1895 г.) и потому гораздо более правдивых, чем его же корреспонденции, писанные для газеты “Таймс” в 1854 г., автор говорит, что тотчас же после Альмы он посетил отплывавший в Скутари госпитальный корабль “Кенгуру”, битком набитый ранеными и изувеченными в сражении англичанами. Эти страдальцы были в таком состоянии, что Россель был охвачен “жалостью, ужасом и гневом”.
Все поле стонало, — пишет Россель; то же пишут и другие, вспоминая об Альме. Раненые, искалеченные люди вопили от боли, и их долгими часами, а некоторых даже днями, не успевали перевязать и подать им какую-либо помощь. Операции делались без анестезирующих средств, а средств обеззараживающих еще не было, и операции приводили сплошь и рядом к смерти после нечеловеческих и совершенно напрасных терзаний.
Если, считая с пропавшими без вести, русский урон был равен 5709 человекам, то и потери неприятеля при Альме, по позднейшим, более полным сведениям, исчислялись цифрой около 5000 человек.
Участвовавший в битве герцог Кембриджский, на глазах у которого 36 русских орудий расстреляли картечью первую бригаду легкой дивизии, пытавшуюся занять виноградники близ Бурлюка, выразился о сражении под Альмой в том смысле, что если англичанам суждено одержать еще одну такую победу в Крыму, то они останутся с двумя победами, но без войска.
И французы и англичане убедились, что при самых неблагоприятных условиях, сражаясь против почти вдвое сильнейшего неприятеля, русские солдаты поддерживают свою славную репутацию. Большинство русских пленных под Альмой оказалось тяжко раненными.
Лейтенант английской армии Джордж Пирд, участник битвы под Альмой, говорит в своем дневнике, что раненым русским англичане предлагали воду, бисквиты и даже одалживали им свои трубки. Иногда, однако, эти любезности были предлагаемы людям, которые, хотя и находились в смертных муках, отказывались от предлагаемого, мрачно качая отрицательно головой, — это были опасные люди.
10(22) сентября союзники наконец покинули место Альминского побоища, откуда они не могли до тех пор двинуться, убирая раненых и приводя в порядок расстроенные боем и измученные усталостью части.
Они двинулись к реке Бельбеку и вечером того же 10-го числа увидали, уже с правого берега Бельбека, Севастополь. Перед ними была Северная сторона.
Ночью и на рассвете 13(25) сентября армия Меншикова перешла через Сапун-гору, затем через Черную речку, прошла к Мекензиевой горе и двинулась к Бахчисараю. В пути, как раз когда русские покидали Мекензиеву гору, они вдруг увидели позади и в стороне от своего арьергарда длинную колонну французов и англичан. Столкновения удалось избегнуть, только пришлось лишиться нескольких повозок артиллерийского парка. Но русские понять не могли: откуда появились союзники и зачем они тут, куда они направляются? Удивление их имело основание: вечером 13-го числа окружение Меншикова с минуты на минуту ждало рокового известия, что союзники, находившиеся уже с вечера 10 сентября между Бельбеком и Северной стороной Севастополя, пойдут штурмом на слабые укрепления и возьмут город.
Разведка и у союзников и у Меншикова была одинаково неудовлетворительной. Если был удивлен русский арьергард, неожиданно повстречав на пути от Мекензиевой горы к Бахчисараю неприятельскую армию, то и союзники ровно ничего не знали об уходе Меншикова из Севастополя. Эта непредвиденная встреча, — так выражается Остин Лэйард, при ней присутствовавший, могла бы окончиться, если бы не счастливые случайности (т. е., другими словами, если бы Меншиков не упустил случая напасть на растянувшуюся союзную армию, шедшую к Балаклаве), полным уничтожением этой союзной армии. Это мнение Лэйарда не одиноко в английской военной литературе.
А с другой стороны, и союзники ничуть не сумели воспользоваться этой оплошностью и неосведомленностью Меншикова, потому что, если бы они не удовольствовались отбитием нескольких фургонов, а бросились бы на русских, то могли бы забрать чуть ли не всю артиллерию.
Когда в 9 часов вечера 12(24) сентября на Бельбеке в ставке Сент-Арно окончилось совещание лорда Раглана с маршалом Сент-Арно, армия союзников узнала, что ее ведут в Балаклаву, и на другой день утром 13(25) сентября она выступила. Этот переход от Бельбека к Балаклаве был очень труден, войска тяжко страдали от жажды, воды не было вовсе.
Вечером 13(25) сентября англичане подошли к Балаклаве, куда проникли к 7 часам утра 14(26) сентября, после перестрелки с оставшейся в городе одной ротой греческого батальона (110 чел.). Эти греческие добровольцы считали своим долгом отстреливаться, пока хватило снарядов. Сорок человек из них было перебито.
После тяжкого перехода от Бельбека к Черной речке маршал Сент-Арно почувствовал, что жить ему осталось не более нескольких дней, и тут же из бивуака на Черной речке 14(26) сентября написал военному министру Вальяну, что к его хронической болезни прибавилось холерное заболевание и он сдает верховное командование генералу Канроберу, командиру дивизии. Утром 15(27) сентября его с трудом перевезли с Черной речки в Балаклаву, уже занятую англичанами, и там его перенесли на корабль “Бертолле”. Сент-Арно скончался на этом корабле в море, по дороге в Константинополь, 17(29) сентября 1854 г.
Канробер приказал французской армии расположиться лагерем между Стрелецкой и Камышовой бухтами. Англичане стали в Балаклаве и окрестностях. В Балаклаву и Камышовую бухту подходили одни за другими пароходы и парусные суда, выгружая боеприпасы и осадные орудия. Следовало на что-нибудь немедленно решиться.
Но если в умиравшем Сент-Арно в эти критические шесть дней после Альмы потухла боевая энергия и померкла его стратегическая зоркость, то в генерале Канробере, хоть он и находился в совершеннейшем здравии, никогда этих качеств и не было. Это был добрый, честный, прямой человек, но этим и ограничивались его качества. Ничего в нем не было от смелого кондотьера, от быстрого на решения, бесстрашного головореза в генеральских эполетах и орденских звездах, от политического авантюриста большого масштаба, — словом, ничем он покойного Сент-Арно не напоминал.
Роковой ошибки Сент-Арно и Раглана, отказавшихся от нападения на Северную сторону, он тогда не сознавал, — он ее понял лишь несколько позже.
Знал он, как и начальник его штаба генерал Мортанпре, лишь одно: Альма очень сильно потрепала не только русских, но и союзников. Это во-первых, а во-вторых — нужно же было отдать отчет (себе самим, конечно, а не императору Наполеону III, — Канробер всегда боялся волновать его величество), что и в сражении под Альмой были крайне неприятные моменты. Ведь не только участник и автор наиболее детальной истории Альмы, Кинглэк, но и все командиры обеих армий задавали себе вопрос о непонятном поведении русского командования, которое имело полную возможность разгромить английский центр, потому что русские войска уже начали это дело, уже добились успеха, — и вдруг, без тени смысла, остановились. Это было именно тогда, когда Владимирский полк у большого редута блистательной штыковой атакой обратил в бегство (и даже в беспорядочное бегство) англичан, бывших под начальством Кодрингтона. Какое наваждение (the spell) связало царских командиров? И почему они отбросили от себя прочь те дары, которые военное счастье им принесло? — с недоумением спрашивает Кинглэк. Ведь англичане после атаки, произведенной Владимирским полком, превратились в бегущую хаотическую толпу, сброшенную русскими штыками с холма. Кинглэк при всем своем патриотизме так и называет эту бегущую массу толпой (a crowd), уничтожаемой картечью и пулями. Как же случилось, что врагу внезапно вздумалось остановить истребление (англичан. — Е. Т.) и оголить свой большой редут? Когда остатки нашей штурмующей колонны бежали, как стадо, с холма (flocking back down the hill), — почему неприятель не уничтожил их, почему он остановил победоносную колонну владимирцев? Обо всем этом не следовало писать в газетах, но сами-то Раглан и Канробер отлично это знали, потому что своими глазами почти все видели. А всегда ли можно полагаться на бездарность русских командиров, лишающих своих солдат уже достигнутых успехов, — этого союзные главнокомандующие заранее знать не могли. Итак, немедленный штурм невозможен. Решено было: укреплять лагерь, отрыть параллели, установить орудия и попробовать бомбардировкой либо добиться сдачи, либо подготовить будущий штурм. Это затягивало все предприятие, но что же делать?
Писать бойкие и радостные патриотические статьи в парижских газетах было нетрудно. Но вовсе не такое настроение царило после всего пережитого при Альме и после Альмы в союзной армии. Главный герой битвы при Альме генерал Боске в первые же дни осады считал положение союзной армии положительно опасным и настойчиво просил Канробера написать в Париж и требовать немедленной присылки подкреплений. Он пошел к Канроберу и спросил, написано ли в Париж, как обещал Канробер. Боске! Мой дорогой Боске! Нет, я не написал. Подумайте об огорчении, какое я причиню моему государю, о беспокойстве, которое в нем возникнет! Уверяю вас, он подумает о том, чтобы прислать нам людей, но как же мне причинить ему это беспокойство! — Генерал, — ответил Боске, — тогда я ему причиню эту заботу, потому что во имя вашей чести, во имя армии я считаю своим долгом уведомить императора об истинном нашем положении. И если вы не обещаете мне, что ваше письмо отправится с завтрашним курьером, я возвращаюсь к себе в лагерь и пишу письмо! Тогда лишь Канробер написал Наполеону III просьбу о подкреплениях.
Во всяком случае к середине октября нового стиля все приготовления к первой бомбардировке были у союзников закончены. Начало канонады было назначено на утро 17 октября.
Поздно вечером 4(16) октября Корнилов, выслушав доклад капитан-лейтенанта Попова, возложил на него ряд обязанностей по снабжению бастионов снарядами. Прощаясь с ним, адмирал сказал:
Завтра будет жаркий день, англичане употребят все средства, чтобы произвести полный эффект, я опасаюсь за большую потерю от непривычки, впрочем, наши молодцы скоро устроятся: без урока же сделать ничего нельзя, а жаль, многие из нас завтра слягут.
Попов напомнил Корнилову приказание Николая, чтобы он берег себя. “Не время теперь думать о безопасности; если завтра меня где-нибудь не увидят, то что обо мне подумают? Корнилов хорошо знал, какое впечатление произвели на войска его недавние слова. Гарнизон помнил его появление перед войсками 15 сентября, которое нам так живо описывают свидетели:
“Явился генерал-адъютант Корнилов, и все с благоговейным любопытством смотрели на любимца Лазарева, создавшего Черноморский флот. Настала мертвая тишина, когда раздался голос Корнилова: „Товарищи!.. на нас лежит честь защиты Севастополя, защиты родного нам флота! Будем драться до последнего! Отступать нам некуда, сзади нас море. Всем начальникам частей я запрещаю бить отбой, барабанщики должны забыть этот бой! Если кто из начальников прикажет бить отбой, заколите, братцы, такого начальника, заколите и барабанщика, который осмелится бить позорный отбой! Товарищи, если бы я приказал ударить отбой, не слушайте, и тот из вас будет подлец, кто не убьет меня!..“ Порывом восторга отвечали моряки на речь начальника, и стоило взглянуть на эти лица, чтобы убедиться, что меж ними не было малодушных, — говорит очевидец.
Когда в половине седьмого утра 5(17) октября 1854 г. раздался грохот с французских батарей, то под первый огонь попал именно этот четвертый бастион, которому суждено было получить такую великую славу в дальнейшем. Корнилов сейчас же, во всю прыть своего коня, помчался туда, свита еле поспевала за ним.
Когда мы взошли на банкет левого фаса бастиона, канонада была уже в полном разгаре, — пишет стоявший рядом с Корниловым на насыпи бастиона капитан Жандр, — воздух сгустился, сквозь дым солнце казалось бледным месяцем, и Севастополь был опоясан двумя огненными линиями: одну составляли наши укрепления, другая посылала нам смерть. На четвертом бастионе французские ядра и бомбы встречались с английскими”.
Неприятелю отвечал не только четвертый бастион, но и две русские батареи, расположенные позади него, так что русские бомбы с этих батарей перелетали через бастион и били по траншеям французов. Корнилов проходил по бастиону от орудия к орудию, ободряя солдат и матросов. Его наблюдал в эти последние часы его жизни И. Ф. Лихачев:
Спокойно и строго было выражение его лица; легкая улыбка едва заметно играла на его устах; глаза, эти удивительные, умные и проницательные глаза светились ярче обыкновенного, щеки пылали. Высоко держал он голову, сухощавый и несколько согнутый стан его выпрямился, он весь как будто сделался выше ростом. Я никогда не видел человека прекраснее его в эти минуты.
Предстояло затем замысловатое дело: выехать с четвертого бастиона и попасть к Нахимову на пятый. Но пока Корнилов оставался на четвертом бастионе, французы стали усиленно обстреливать крутой холм, по которому нужно было спуститься. Лошадь Корнилова не шла, испуганная оглушительным грохотом, сверканием выстрелов, разрывающимися ежесекундно бомбами. Корнилов усмехнулся и сказал своей лошади: “Не люблю, когда меня не слушают”. Вот молодец, так молодец! — громко говорили солдаты четвертого бастиона, глядя на спуск Корнилова с холма. Наконец удалось заставить лошадь слушаться поводьев и попасть на пятый бастион. Там действовал Нахимов. Корнилов подошел к Нахимову, и оба стали руководить наведением орудий и прицелом. Артиллерийскую прислугу русских батарей нещадно било и бомбами и картечью.
Было 9 часов утра, когда Корнилов наскоро набросал, в самом разгаре канонады, свой последний рапорт:
Его светлости князю Александру Сергеевичу Меншикову. 5 октября, 9 часов. Со светом открылась взаимная канонада 4 и 5 №, более всех терпят 4. Анфилируется англичанами и французами. Покуда наши артиллеристы стоят хорошо, но разрушено порядочно. Войска укрыты. К несчастью, штиль и дым стоит кругом. Боюсь штурма. Впрочем, меры все взяты. Остальное в руках божиих. Приехал домой посмотреть с высоты и ничего не видать. Насчет сикурсировки одной стороны Южной бухты не вижу возможности. Полагал бы полезным иметь по полку лишнему и на той и на другой стороне.
В. Корнилов."
(Приписано после подписи. — Е. Т.) Неприятельский огонь направлен, как я сказал, на батареи, но много бомб падет и в город.
(Еще приписка. — Е. Т.) Это донесение было лично вручено Корниловым. Не сказано, кому именно.
Вот картина, рисуемая очевидцем.
На пятом бастионе мы нашли Павла Степановича Нахимова, который распоряжался на батареях, как на корабле: здесь, как и там, он был в сюртуке с эполетами, отличавшими его от других во время осады, — пишет сопровождавший Корнилова Жандр. — Разговаривая с Павлом Степановичем, Корнилов взошел на банкет у исходящего угла бастиона, и оттуда они долго следили за повреждениями, наносимыми врагам нашей артиллерией. Ядра свистели около, обдавая нас землей и кровью убитых; бомбы лопались вокруг, поражая прислугу орудий.
Один из офицеров пятого бастиона решился наконец указать Корнилову на отчаянную опасность и на то, что его подчиненные, т. е. все защитники бастионов, даже обижены тем, что он лично явился сюда и этим показывает свое недоверие к ним, исполняющим свой долг. Долг? А зачем же вы хотите мне мешать исполнить мой долг? — спросил Корнилов.
Бомбардировка усиливалась с каждым получасом.
Выбравшись с пятого бастиона, Корнилов, забрызганный кровью и глиной, поехал на шестой бастион. Оттуда вернулся на минуту домой отдать приказы и выслушать донесения с других мест. Выходя из дому, он вдруг, вынув из кармана золотые часы, сказал, отдавая их уезжавшему в Николаев капитану Христофорову: Передайте, пожалуйста, жене; они должны принадлежать старшему сыну; боюсь, чтобы здесь их не разбить... Сам же он опять сел на лошадь и объявил, что теперь снова поедет на Малахов курган. Тогда флаг-офицер Крюднер, только что побывавший на кургане, подошел к Корнилову и передал, что командующий на Малаховом кургане Истомин просит его не приезжать туда ни в коем случае. Рассылая во все стороны приказы о доставлении питьевой воды на бастионы, о доставлении снарядов, об эвакуации раненых с бастионов, Корнилов медленно ехал снова на четвертый бастион. Он выразил мнение, что адский огонь, направленный больше всего именно на четвертый бастион, показывает, что французы хотят, по-видимому, повести штурм на него. Желая как-нибудь задержать новое появление Корнилова на четвертом бастионе, флаг-офицер Жандр постарался отвлечь его внимание к третьему бастиону, который обстреливался англичанами, еще не успевшими пока в утренние часы развить такой сильный огонь, как французы против четвертого бастиона. Оглушительный грохот стоял над городом. Приказав Попову принимать все меры по части снабжения батарей снарядами, Корнилов прибавил: Я боюсь, что никаких средств недостанет для такой канонады.
Дым от страшной канонады до такой степени был густ, что батальоны не были видны, пока к ним не подъезжали вплотную. Огонь усиливался с каждой четвертью часа все больше и больше. Корнилову, объезжавшему батареи, доложили, что на третьем номере уже в третий раз меняют перебитую в полном составе артиллерийскую прислугу. Он поспешил на редут номер третий. В его свите был Тотлебен. Ребята, — обратился Корнилов к солдатам, — товарищи ваши заставили замолчать французскую батарею, постарайтесь сделать то же. Тотлебен вышел вперед и поднялся на бруствер, осыпаемый градом французских ядер. Он заметил неправильность в прицеле и приказал прекратить на минуту стрельбу. Не надо торопиться, стреляйте реже, но чтобы всякий выстрел был действителен, — сказал он артиллеристам.
Осмотрев третий бастион, Корнилов вдруг снова заявил, что желает проехать сейчас на Малахов курган, о котором, казалось, он уже не думал после переданных ему слов Истомина, что там все в порядке и что Истомин очень просит его не приезжать на курган. Офицеры третьего бастиона смутились и, провожая его, выразили свои опасения и сожаления. Они знали, как может отразиться на духе солдат, и особенно матросов, потеря главного начальника в разгаре боя, да еще такого начальника, как Корнилов. Особенно изумились они, когда узнали, что Корнилов намерен ехать туда вдоль траншеи, а не по более безопасной все же дороге через Госпитальную слободу. Корнилов, усмехнувшись, ответил, что от ядра не уедешь никуда. Французские бомбы, специально для него и его двух провожатых назначенные, били по этой пустынной дороге сзади него, впереди него. Около 11 часов утра Корнилов верхом стал подыматься от оврага на Малахов курган. Впереди, на кургане, выстроился во фронт 44-й флотский экипаж. Моряки закричали “ура, увидя подходившего к ним адмирала. Он остановил их. Будем кричать „ура“ тогда... когда собьем английские батареи, — сказал он, обращаясь к фронту. И, показав на прекратившие огонь французские батареи, прибавил: а теперь покамест только эти замолчали. Сойдя с лошади, Корнилов пошел к башне. Первый этаж был уже полон ранеными. Когда он хотел подняться наверх, командовавший на кургане адмирал Истомин нашел предлог его туда не пустить, хотя сам он весь этот страшный день находился под огнем. Корнилов подошел к ретраншементу, прикрывавшему центр обороны кургана — Малахову башню. В этот момент против башни, ежеминутно усиливая огонь, действовали три английские батареи. Истомин, тут командовавший, доложил приехавшему против его воли начальнику, что верхняя часть Малаховой башни уже разрушена англичанами, все артиллеристы там перебиты и что решительно незачем Корнилову туда идти, потому что там уже никого нет. Тогда Корнилов стал торопиться проехать к Ушаковой балке, чтобы осмотреть стоявшие там Бутырский и Бородинский полки. Канонада со стороны английских батарей усиливалась с минуты на минуту. Бомбы рвались непрерывно у подножия башни и разбивали “земляные батареи”, устроенные Истоминым.
Флаг-офицер Жандр подошел к Корнилову и стал убеждать его возвратиться наконец домой. Постойте, поедем еще к тем полкам, а уж потом домой. — Ну, пойдем. И он направился к своей лошади, стоявшей за бруствером. Но только он сделал пять-шесть шагов, как несколько ядер перелетело через его голову, а одно ударило его в нижнюю часть живота и в верхнюю часть ноги и раздробило ногу. Отстаивайте же Севастополь! — сказал он подбежавшим поднимать его. Ни крика, ни стона его никто не слыхал. Он потерял сознание, только успев произнести эти слова. На перевязочном пункте в госпитале он пришел в себя. Капитан Попов вбежал в комнату. Не плачьте, Попов. Скажите всем, как приятно умирать, когда совесть спокойна. Он начал как будто о чем-то думать. Но мучения стали совсем нестерпимыми, и Корнилов время от времени вскрикивал. Когда прибежал Истомин и стал говорить, что рана, может быть, не смертельна, Корнилов сказал: Нет, туда, туда, к Михаилу Петровичу. Это он поминал их общего начальника и учителя Лазарева. Истомин разрыдался, поцеловал умирающего и побежал обратно на Малахов курган. Канонада все свирепела, и нельзя было дозволить себе роскоши побыть хоть несколько минут у одра смерти товарища. Неужели вы меня не знаете? — сказал умирающий Попову. — Смерть для меня не страшна; я не из тех людей, от которых надо скрывать ее. Передайте мое благословение жене и детям. Кланяйтесь князю и скажите генерал-адмиралу, что у меня остаются дети. Медицинскую помощь он отклонил. Напрасно вы это делаете, доктор, — сказал он врачу Павловскому. — Я не ребенок и не боюсь смерти; говорите прямо, чту надо делать, чтобы провести несколько спокойных минут. Присутствовавшим Попову, доктору Павловскому и двум матросам (гребцам его гички) показалось, что Корнилов задремал. Но вдруг за дверью послышался шум. Адмирал открыл глаза и спросил, что там такое. Ему ответили, что пришел лейтенант Львов с известием, что английские батареи сбиты и всего только два орудия у англичан обстреливают Малахов. Выслушав это, Корнилов, собрав последние силы, дважды прошептал: Ура, ура. Через несколько мгновений его не стало.
Нахимов узнал роковую весть не скоро и отлучиться с бастиона не мог, пока шла канонада. Капитан Асланбеков рассказывает, как, поехав вечером поклониться праху убитого, он, войдя в комнату, увидел Нахимова, который плакал и целовал мертвого товарища.
Когда в 12-м часу дня погиб Корнилов, сражение было в полном разгаре.
Корнилов эти короткие, последние часы остававшейся жизни мог с удовлетворением констатировать, что его труды и труды Нахимова, Тотлебена и Истомина и руководимой ими солдатской и матросской массы даром не пропали.
В самом деле, уже до полудня союзные главнокомандующие могли удостовериться, что они очень серьезно просчитались и что Севастополь этой бомбардировкой одолеть ни в коем случае не удастся. Неожиданность за неожиданностью поражала осаждающих. Откуда-то выросшие за три-четыре недели укрепления, дальнобойные орудия, меткая стрельба, доходящая до дерзости смелость гарнизона — все это обнаружилось явственно к вечеру, но уже и утром особенно радостных впечатлений ни у Канробера, ни у лорда Раглана не было.
Уже в 8 часов французские батареи на правом фланге союзников были сильно подавлены русским огнем. Когда в 8 часов 40 минут взлетел на воздух французский пороховой склад, с русской батареи раздалось ура и русские принялись (говорит корреспондент “Таймса”) стрелять с такой силой, что заставили совершенно замолчать французский огонь, так что французы могли делать выстрелы только время от времени, через значительные промежутки, а в 10 часов почти совсем замолкли на этой стороне. В 11 часов огонь ослабел, но вскоре возобновился с необычайной силой. В 12 часов 45 минут в дело вступил французский флот.
Картина была поразительна. Русские сильно отвечали на нападения с суши и с моря. В 1 час 25 минут взорвало другой пороховой склад у французов, а в четвертом часу такая же участь постигла и английский пороховой склад. С 4 до 5 часов дня усилилась бомбардировка и со стороны английского флота. Но русские отвечали, ничуть не ослабляя огня и с прежней меткостью.
Когда смерклось, союзники прекратили канонаду. Русские смолкли лишь после союзников.
За время бомбардировки русским огнем были взорваны два пороховых склада у французов и один у англичан. По признанию даже французских подцензурных газет, от убийственного огня русских батарей пострадало пять французских линейных кораблей и фрегатов, у англичан — два серьезно и третий — легко (все-таки он загорелся, но огонь был быстро потушен). Значительный вред, испытанный французским флотом 5(17) октября, французы приписывали тому, что “английские корабли поздно явились на поле боя”, и кстати вспоминали, что “англичане выказали такую же медлительность во время высадки на берега Крыма и в деле при Альме”.
После бомбардировки 5(17) октября французские офицеры писали, что русские далеко превзошли то понятие, которое о них было составлено. Их огонь был убийствен и меток, их пушки бьют на большое расстояние, и если русские принуждены были на минуту прекратить огонь под градом метательных снарядов, осыпавших их амбразуры, то они тотчас же возвращались опять на свои места и возобновляли бой с удвоенным жаром. Неутомимость и упорное сопротивление русских доказали, что восторжествовать над ними не так легко, как предсказывали нам некоторые газетчики. Нечего и говорить, что эти строки могли появиться в свет не во французской, а в бельгийской прессе.
Русский огонь ничуть не уступал неприятельскому. Еще часа за два до гибели Корнилова русская бомба попала в пороховой склад и в запас снарядов французской батареи. Страшный взрыв разметал людей и орудия и временно внес полное смятение в ряды атакующих. Мечты о том, чтобы закончить этот день штурмом, пришлось оставить. Корабли французского и английского флотов, громившие Севастополь в этот день с моря, получали от русского ответного огня довольно тяжкие повреждения и потеряли убитыми и ранеными несколько сот человек. Около английских кораблей “Альбион” и “Аретуза” русские ядра перебили все буксировавшие их пароходы — и как раз тогда, когда русские направили на них интенсивный огонь. “Альбион” трижды загорался и уже начал тонуть, когда его вывели из огня. Его пришлось отправить в Константинополь, так же как и “Аретузу”. Были и еще потери. Пострадал и французский флот. Русская бомба ударила в каюту командира фрегата “Виль де Пари”, перебила свиту Гамлэна, фрегат получил еще несколько попаданий и в полуразрушенном виде отошел к концу боя от города. Пострадали довольно тяжко и некоторые другие суда.
Нужно согласиться, — пишет очень патриотически настроенный французский автор Блерзи, — что Тотлебен, по врожденному ли таланту или вследствие знания местности, показал себя более искусным инженером, чем его противники, и что он расположил свои батареи так, что они причиняли союзникам больше ущерба, чем батареи союзников — защитникам города.
Вот непосредственно записанные впечатления участника боя севастопольца Славони об этом дне:
В час пополудни подвинулся к укреплениям и неприятельский флот и открыл по ним страшную пальбу. Закипел бой ужасный: застонала земля, задрожали окрестные горы, заклокотало море; вообразите только, что из тысячи орудий с неприятельских кораблей, пароходов и с сухопутных батарей, а в то же время и с наших батарей разразился адский огонь. Неприятельские корабли и пароходы стреляли в наши батареи залпами; бомбы, каленые ядра, картечи, брандскугели и конгревовы ракеты сыпались градом; треск и взрывы были повсеместны; все это сливалось в страшный и дикий гул; нельзя было различить выстрелов, было слышно одно только дикое и ужасающее клокотание; земля, казалось, шаталась под тяжестью сражающихся. И я видел это неимоверно жестокое сражение; ничего подобного в жизнь свою я и не думал видеть, ни о чем подобном не слыхал, и едва ли когда-нибудь читывал. И этот свирепый бой не умолкал ни на минуту, продолжался ровно 12 часов и прекратился тогда лишь, когда совершенно смерклось. Мужество наших артиллеристов было невыразимо. Они, видимо, не дорожили жизнью.
“Таймс” посвятил довольно пессимистическую статью этой первой бомбардировке. Русские необычайно быстро и успешно исправляют все повреждения, наносимые их веркам; отстреливаются очень хорошо; из поврежденных союзниками фортов русские почему-то стреляют сильнее, чем когда-либо. Севастополь гораздо более сильная крепость, чем думали. Запас орудий (у русских. — Е. Т.) кажется неистощим. Севастопольские укрепления огромны, и совсем уж необычайно, что калибр русских орудий по крайней мере равен калибру наших (английских. — Е. T.)”. Снарядов в Севастополе сколько угодно, сотни пушек продолжают извергать ядра без перерыва, без замедления. Сила их гарнизона не менее удивительна.
Участник бомбардировки 5(17) октября и летописец Крымской войны барон де Базанкур при всем своем казенном французском оптимизме подводит такой итог военным результатам бомбардировки:
День 17 октября вследствие ряда непредвиденных событий не оправдал надежд, которые на него возлагались. Устремившись в неведомое, торопились помешать прогрессирующему развитию обороны. Этот день разрушил много иллюзий... Этот день 17-го числа показал, что мы имели дело с неприятелем решительным, умным и что не без серьезной, убийственной борьбы, достойной нашего оружия, Франция и Англия водрузят свои соединенные знамена на стенах Севастополя.
Союзники, которые до первой бомбардировки имели в виду продолжать ее в течение нескольких дней и этим принудить город к сдаче или во всяком случае подготовить штурм, после 5(17) октября должны были отказаться от своего намерения.
Вот что помешало:
18 октября, 5 часов пополудни. Огонь открылся сегодня поутру вскоре после рассвета. Французы были еще не в состоянии помогать нам (англичанам. — Е. Т.). Их крайняя левая сторона до сих пор хранит молчание. Они не будут готовы ранее 19 или 20-го: такой сильный вред нанес им русский огонь. В продолжение ночи русские исправили повреждения и втащили новые пушки... В настоящую минуту (3 часа пополудни 6(18) октября. — Е. Т.) русские теснят нас сильно, возвращая три выстрела на наши два.
Канонада, перемежаясь с долгими и короткими паузами, грохотала целыми неделями и после 5(17) октября, то днем, то ночью, то круглые сутки. 24 октября 1854 г. вице-адмирал Новосильский доложил по начальству, что приказ о том, чтобы нижним чинам была предоставлена возможность сменяться и отдыхать, не выполняется: его матросы не желают уходить от своих пушек.
Вследствие распоряжения вашего превосходительства, для отдохновения нижних чинов, днем и ночью действующих на батареях вверенной мне дистанции, из флотских экипажей, им назначена была смена; но прислуга изъявила единодушное желание остаться при своих орудиях, изъявляя готовность защищаться и умереть на своих местах”.
Это произошло на четвертом бастионе — на том бастионе, о котором офицеры говорили, что вернуться оттуда живым гораздо труднее, чем взять первый лотерейный приз, и куда начальство отряжало офицеров на дежурство — по жребию. В этот самый день, когда Новосильский доносил о решении своих матросов не уходить на отдых и отказаться от смены, 24 октября Г. Славони писал из Севастополя:
Сегодня уже двадцатый день, как неприятель громит нас день и ночь, бросает в город бомбы, каленые ядра и конгревовы ракеты... мы существуем, хотя англо-французы и употребляют все свои силы и все возможные средства нас уничтожить.
Вот пример, почему всегда будет искусственным сосредоточивать все свое внимание на матросе Кошке и на других прославившихся отдельных матросах и солдатах: чем же не равны матросу Кошке все полтораста—двести матросов Новосильского, не пожелавших никому уступить своей первой очереди — быть в полном составе перебитыми на четвертом бастионе? А ни одного имени этих людей не дошло до истории.
С 5(17) октября Севастополь был днем и ночью буквально под дождем бомб и ядер. ...в городе, который страшно бомбардируют шестой день, бомбардируют с 6 часов утра до 6 вечера, а ночью с разных пунктов каждые четверть часа посылают в город бомбы...
Вид (города. — Е. Т.) нагоняет тоску, да и вообще в продолжение двадцати одного дня беспрерывно слышать выстрелы — есть от чего с ума сойти. Конечно, неприятель не возьмет Севастополь, но долго, долго еще продолжится дело; как по всему должно полагать, придется нам штурмом брать каждую высоту.
Ядра и гранаты в 68 фунтов весом, чиненные пулями по 130 штук в каждой, — все это было еще внове для русских защитников Севастополя в эти первые дни осады.
Вообще после первой бомбардировки установился какой-то новый порядок в городе, новый “быт”, как бы новое мироощущение у защитников Севастополя. Каждый день можно было ждать новой бомбардировки, а весьма вероятно и штурма. Каждый день возникали и планы организации разведок. Уже в первые недели осады образовалась та привычка к ежеминутному ожиданию насильственной смерти, которая наложила на севастопольцев не заметный им самим, но очень заметный вновь приезжающим людям, особый отпечаток. В первые же 10 дней изменился и внешний вид Севастополя.
Есть новые батареи внутри города, баррикады на улицах, бойницы для ружейной обороны в окнах домов. Из батарей наших, береговых и сухопутных, ни одна не сбита неприятелем; его же батареи часто сбивают, но на утро он устраивает новые. Сильно действует неприятель против батареи, поставленной между бульваром и бараками; довольно близко подошел к ней, траншею вырыл в 180 саженях от нее, где сидят его штуцерники. Вчера наши войска, в числе около 3 батальонов, ходили от Черной речки к английским батареям и к вечеру возвратились, заклепав несколько орудий. В то же время с 5-го бастиона два батальона ходили против одной из французских батарей, заклепали орудия и вернулись... Кровавые частности, вроде того, что у саперного барабанщика бомбой оторвало голову и куски ее находили в ста саженях от тела, — пропускаю.
Есть и еще детали нового быта, бегло отмечаемые в письмах и дневниках севастопольцев: “Ядра и бомбы не щадят никого; много детей приносят на перевязочные пункты, — кому ногу отнимут, кому руку, кому обе ноги.
Но на эти подробности скоро перестали обращать внимание вследствие их однообразия и ежедневной повторяемости.
Мрачную тень наводила в самые первые дни главным образом смерть Корнилова. Если бы не это, бомбардировку 5(17) октября принимали бы скорее как русскую победу. За час до смерти он проезжал мимо нас верхом, и каким молодцом проскакал! Героем... Да, жаль его. Вот и все письмо, мысли расстроены, скверное время, да и о будущем не хочется подумать. Прогоним неприятеля—радостно будет, — писал Дебу.
В более оптимистическом духе высказывались люди более пылкие и увлекающиеся, чем И. М. Дебу. Вот что писал командир “Владимира” Г. И. Бутаков своей матери спустя две недели после первой бомбардировки:
Вот и 14 дней прошло благополучно!.. Кто поверит, что город держится, несмотря на то, что его 14 дней бомбардируют! Конечно, теперь не та бомбардировка, что 5 октября, но все-таки хорошо! Сильнее прочих были дни: 10-е октября и сегодняшний, но далеко от 5-го. Войска больше ничего не предпринимают после дела Липранди, который истребил 3 кавалерийских полка и взял 4 редута и 11 орудий, ...насчет штурма мы очень сомневаемся: мы не смеем даже думать о такой их наглости. Это не бомбардировка. Отведают они тогда и русской картечи и штыков!.. Намерений их и наших мы вовсе не знаем и конца покамест не видим, по крайней мере срока, хотя и уверены в результате том, что им придется просить пардону. Держаться мы там можем хоть 14 лет.
Оптимизм Бутакова, впрочем, в эти октябрьские дни объяснялся еще и новым событием: битвой под Балаклавой, которую он и имеет в виду в своем письме, говоря о “деле Липранди”. К этой битве, разразившейся спустя восемь дней после первой бомбардировки Севастополя, мы и должны теперь обратиться.
Начало осады Севастополя | Крымская война
Тотчас после отступления русской армии от Альмы встал грозный вопрос об участи Севастополя. Неприятель, сам очень потерпевший в некоторых частях, от немедленного преследования отступающих принужден был воздержаться, но что он двинется через два-три дня прямо к городу, сомнений никаких не было. Начальник штаба Черноморского флота и войск Северной стороны, а вскоре фактический начальник всех войск, находившихся в Севастополе, адмирал и генерал-адъютант Владимир Алексеевич Корнилов в эти первые дни после Альмы так же естественно и просто выдвинулся на первое историческое место в предстоявших событиях, как это бывало часто с людьми его нравственного и умственного роста при подобных обстоятельствах. Никого из тех, кто его знал, это не удивило.
За шесть месяцев до высадки союзников в Крыму Корнилов представил Меншикову проект укреплений, которые должно было немедленно возвести в Севастополе. Так как известно было, что Меншиков не хочет этого делать, то под проектом были подписи офицеров Черноморского флота и некоторых жителей г. Севастополя”, которые предлагали на собственный счет, по подписке, возвести эти укрепления. Князь Александр Сергеевич (Меншиков. — Е. Т.) с негодованием отверг предложение генерал-адъютанта Корнилова. Но Корнилов упорствовал, прекрасно видя, что главнокомандующий совершенно не понимает страшной опасности положения, а только изволит подшучивать над союзным врагом и весьма остро подсмеиваться над действиями наших войск в Турции и на Кавказе. Корнилов настоял на том, чтобы подрядчику Волохову было разрешено выстроить на собственный его счет (!) башню для защиты рейда со стороны моря. Эту башню Волохов закончил за два дня до высадки союзников, — а в первый день бомбардировки именно эта башня спасла рейд от подхода вплотную неприятельского флота к берегу.
Можно проследить все перипетии начала севастопольской драмы по смене настроений Корнилова, как она рисуется в наших документах.
До Альмы Корнилов бодр, хотя лучше других знает безобразное состояние севастопольских укреплений. Под 4(16) сентября Корнилов записал в дневнике: По слухам из лагеря, неприятель высадил свежие войска и готовится атаковать наших. Позиция, избранная князем, чрезвычайно сильна, и потому мы совершенно спокойны... Наш Севастополь готовится к обороне, многие выезжают, но есть такие, которые приезжают... Пошли (работы. — Е. Т.) с большим успехом: не только рабочий, но и мужик с охотой работают. 5(17) сентября Корнилов пишет жене, жившей в Николаеве: У нас в Севастополе все благополучно, все спокойно и даже одушевлено. На укреплениях работают без устали, и они идут с большим успехом. Надеемся, что князь Меншиков обойдется без них. Другими словами, Корнилов, надеется, что десант, высаженный маршалом Сент-Арно 2(14) сентября и уже двинувшийся берегом моря на юг, к Севастополю, будет разбит в открытом бою войсками Меншикова и не начнет осады. 6(18) сентября Корнилов совсем было приободрился. Меншиков заразил на миг даже его своим беспечным оптимизмом: Со светом пустился в наш лагерь, расположенный на реке Альме. Нашел там все как нельзя в лучшем духе. Князь спокоен и даже весел. Шатер его раскинут на такой высоте, что кругом видно на 30 верст. Телескоп огромной величины наведен на неприятельский лагерь и флот. Войска много, и подходят свежие. Правда, на другой день (уже канун Альмы) есть и такая наводящая на размышления фраза: Бог не оставит правых, и потому ожидаем развязки со спокойствием и терпением. В 1812 году Россия была в худшем положении и отстояла свое величие, даже умножила его...”
Но вот наступило роковое 8 сентября. Во втором часу дня Корнилову доложили об отдаленной пальбе, слышной за городом, и он поскакал в лагерь. Можно себе представить, какое чувство волновало меня: на Лукуле или на Альме разыгрывалась участь Европы. И, подъезжая к лагерю, он натолкнулся уже на первые отступающие от Альмы отряды: Я вскоре увидел наших в ретираде, но ретирующимися в порядке. Тяжела была такая картина, но воля божия для нас неисповедима. Неприятель после кровавой сшибки оттеснил нас, обойдя левый фланг при помощи превосходной артиллерии, но по уступлении позиции не преследовал. Корнилов и его товарищи уже с этого момента увидели, что отныне им следует рассчитывать на самих себя — и ни на кого больше.
Что такое Меншиков, как он устраивает армию и руководит ею, это Корнилову стало совершенно ясно, уже когда севастопольцы увидели, в каком состоянии пришли к ним отступавшие от Альмы войска: Ни госпиталей, ни перевязочных пунктов, ни даже достаточного количества носилок для раненых не было, и этим объясняется огромное количество раненых, оставленных на поле сражения... Вместо интенданта был в армии подрядчик, и не знал солдат, где его каша. Вели себя русские войска превосходно. Владимирский пехотный полк, потерявший большую часть своего состава, трижды ходил в атаку, трижды отбрасывал англичан и отбил свои захваченные было неприятелем знамена, но не мог подобрать раненых. Да и в Севастополе ничего не было приготовлено для потерпевших в бою.
После битвы раненые оказались в отчаянном положении. Более двух тысяч из них валялись на полу, на земле, без всякой медицинской помощи и даже без тюфяков. Барятинский рассказал об этом Нахимову. Нахимов вдруг, как бы вспомнив о чем-то, с радостью бросился на меня и сказал: поезжайте сейчас в казармы 41-го экипажа (которым он долго командовал) — скажите, что я приказал выдать сейчас же все тюфяки, имеющиеся там налицо и которые я велел когда-то сшить для своих матросов; их должно быть 800 или более, тащите их в казармы армейским раненым.
9(21) и 10(22) сентября Меншиков с армией пребывал в Севастополе. 11-го он велел армии выступить из города по направлению к Мекензиевой даче, а 12-го он и сам выехал из Севастополя. Судьбы города перешли в руки Корнилова и Нахимова. Нахимов, Корнилов, Тотлебен, узнав о печальных результатах битвы при Альме и учитывая последовавшее за нею движение главнокомандующего Меншикова прочь от Севастополя, ждали немедленного нападения союзников на беззащитный с северной стороны город.
Перед высадкой союзников стоявший на севастопольском рейде флот состоял из 14 кораблей, 7 фрегатов, 1 корвета, 2 бригов, а кроме всех этих парусных судов, налицо было 11 пароходов. Этот флот обладал хорошей артиллерией, которая оказала бы жестокое сопротивление всякому нападению на Севастополь с моря. А кроме этой артиллерии, Севастополь с моря был защищен 13 батареями, на которых находилось 611 орудий. Северная же сторона была фактически почти беззащитна. Была там лишь выстроенная в свое время “тоненькая стенка в три обтесанных кирпичика”, как ее ядовито называли моряки, прибавляя, что если эта стенка была тоненькая, то уже зато в собственных домах инженеров, строивших эту “стенку”, стены, выстроенные на экономию от этой “стенки”, были очень толстые.
Укрепления Северной стороны были расположены так неумело и нелепо, что окрестные возвышенности господствовали над некоторыми из них, сводя тем самым их значение к нулю. Орудий, предназначенных защищать Северную сторону, было всего 198, причем сколько-нибудь крупных было очень мало. Распределение артиллерийских средств в Севастополе было сделано вообще нецелесообразно; достаточно сказать, что на Малаховом кургане, центре позиции, ключе к Севастополю, в тот момент, когда Корнилов, Нахимов, Истомин и Тотлебен взяли в свои руки дело спасения города, находилось всего пять орудий; все пять — среднего калибра (18-фунтовые). Мало того: башня, на которой эти пять пушек стояли, не была защищена, так как гласис, долженствовавший защищать стены башни, и вообще земляные работы около нее еще не начинались.
Совсем неожиданная, чреватая неисчислимыми последствиями ошибка союзного командования предупредила неминуемую катастрофу.
Корнилов, Нахимов, Тотлебен дивились этой “ошибке”, но следует все-таки заметить, что Сент-Арно после Альмы мог учитывать, что храбрость русских войск даже и при недостаточности укреплений может явиться серьезным препятствием.
Утром в понедельник 10(22) сентября, спустя два дня после Альмы, когда во французской и английской армиях многие убеждены были в неминуемости немедленного победоносного нападения на Северную сторону, сэр Джон Бэргойн, английский генерал, явился к главнокомандующему английской армией лорду Раглану и подал совет воздержаться от нападения на Северную сторону, а двинуться к Южной стороне. Раглан сам не решил ничего, а послал Бэргойна к французскому главнокомандующему маршалу Сент-Арно, в руки которого, таким образом, и перешла в этот момент судьба Севастополя. Многие французские генералы советовали немедленно напасть на Северную сторону. Но тяжко больной, распростертый на кушетке Сент-Арно (ему осталось жить еще ровно семь дней), выслушав сэра Джона Бэргойна, сказал: Сэр Джон прав: обойдя Севастополь и напав на него с юга, мы будем иметь все наши средства в нашем распоряжении при посредстве гаваней, которые находятся в этой части Крыма и которых у нас нет с этой (Северной. — Е. Т.) стороны. Жребий был брошен, английские, французские, турецкие батальоны, эскадроны, батареи бесконечной лентой потянулись от лежавшей перед ними совсем беззащитной Северной стороны к югу. Генерал Канробер, фактически уже сменивший Сент-Арно спустя четыре дня после этого решения, лишь впоследствии узнал, как судили русские, вспоминая это фланговое движение. Впоследствии я услышал из уст самого генерала Тотлебена, с которым я часто встречался, что, если бы мы произвели тогда внезапную атаку на Северную сторону, — мы бы взяли город, — говорил уже к концу жизни Канробер.
В Севастополе оставался ничтожный гарнизон, и если бы неприятель, — писал Остен-Сакен, — действовал решительно, то и всей армии было бы недостаточно для защиты Севастополя, вовсе не приготовленного к принятию осады. Севастополь мог надеяться: сперва на помощь божию, а потом — на неустрашимого Корнилова.
Вот что писал и Корнилов в своем интимном, не предназначавшемся для показа начальству дневнике: Должно быть, бог не оставил еще России. Конечно, если бы неприятель прямо после Альминской битвы пошел на Севастополь, то легко бы завладел им.
И другие защитники Севастополя не переставали дивиться этой грубой ошибке французского и английского верховного командования и благодарить судьбу за эту совершенно нежданно-негаданную милость. Знаете? Первая просьба моя к государю по окончании войны — это отпуск за границу: так вот-с, поеду и назову публично ослами и Раглана и Канробера, — так сказал Нахимов, вспоминая в разговоре с генералом Красовским, уже спустя несколько месяцев, об этих грозных днях, наступивших сейчас же после отступления русских войск от альминских позиций. Когда еще жив был Сент-Арно, Канробер играл лишь подчиненную роль. Нахимов имел, очевидно, в виду не только первые один-два дня после Альмы, но даже и несколько более поздний период, когда, после отъезда из армии смертельно больного маршала Сент-Арно, Канробер стал уже главнокомандующим.
Штурма и взятия Севастополя сейчас же после Альмы ожидали буквально с часу на час. Некоторые севастопольские жительницы составили письменное обращение к генералу Сент-Арно с просьбой отвезти их из Севастополя в Одессу на французском пароходе ввиду ужасов, грозивших женщинам, если город будет взят штурмом.
Это письмо было показано Корнилову, который только сказал: Подождите, еще рано, но вовсе не счел содержание письма нелепым.
Меншиков не мог понять, куда клонится маневрирование французов и англичан после Альмы. 12(24) сентября он остановился на предположении, что неприятель хочет отрезать Севастополь и весь Крым от Перекопа, т. е. от России. Он решил во что бы то ни стало помешать этому.
Главнокомандующий распорядился оставить в Севастополе совсем слабый гарнизон (восемь резервных батальонов и небольшое количество матросов), а сам со всей армией вышел из города, где пробыл три дня (с 9(21) до 12(24) сентября), и 13(25) пошел к Бельбеку. Адмирал Нахимов не одобрил этого движения и назвал его игрой в жмурки. Уже 13(25) вечером Меншиков получил неприятное известие о том, что неприятель захватил один артиллерийский парк, отставший от русской армии. 14(26) Меншиков стал на реке Каче.
Итак, отброшенная от Альмы русская армия отступала к Бельбеку. Князь Меншиков немедленно приказал Корнилову командовать на Северной части города, а Нахимову — на Южной. Положение казалось отчаянным. Севастополь мог быть взят в ближайшие дни. Нахимов заявил главнокомандующему, что он не колеблясь умрет, защищая Севастополь, но вовсе не считает себя, адмирала, способным к самостоятельному командованию на сухом пути и с готовностью подчинится кому-либо более подходящему, кого Меншиков назначит командовать на Южной стороне города. Однако Меншиков подтвердил свое решение и приказал Нахимову принять назначение.
Нахимов повиновался. Но как только союзная армия неожиданно для русского командования отошла от Северной стороны и обложила Южную, Нахимов упросил Корнилова взять на себя командование, а сам сделался его помощником.
Собственно, когда отступавшая русская армия была уведена Меншиковым в долину Бельбека, Севастополь был брошен буквально на произвол судьбы. Когда Меншиков, как сказано, перед своим отъездом из Севастополя призвал Корнилова и объявил ему, что назначает его командиром войск Северной стороны, а Нахимова командиром Южной, Корнилов возразил, что если армия уводится прочь, то ведь Севастополь не может держаться горстью моряков. Но Меншиков был непреклонен. Он мотивировал свое решение двумя аргументами: во-первых, отступая к Бельбеку, он сохранит сообщение с Россией, во-вторых, воспрепятствует полному обложению Севастополя, так как вся масса уводимой им армии будет фланговой угрозой висеть над союзниками.
Участник и английский историк Крымской войны Кинглэк замечает, что второй аргумент оказался чисто словесным, нереальным. Меншиков так далеко стал от союзников, что не он давал знать осажденному городу об их передвижениях, а, напротив, Корнилов и Нахимов извещали обо всем главнокомандующего, хотя Меншиков увел с собой всю кавалерию и разведки были для севастопольцев очень трудны. Спасли Севастополь в этот момент от непосредственной гибели, во-первых, грубые ошибки союзного верховного командования, не решившегося на немедленную атаку, и, во-вторых, три человека: Корнилов, Тотлебен, Нахимов.
Меншиков, уходя и уводя прочь армию, сделал, в сущности, такое дело, которое могло бы подкосить оборону в корне, если бы Корнилов и Нахимов не были Корниловым и Нахимовым, а были бы средними адмиралами или генералами, которые затеяли бы ссоры и пререкания: ведь оба они были оставлены с равными правами, и старшим над ними Меншиков не назначил, собственно, никого. Старшим по чину, правда, был Моллер, командующий войсками в Севастополе, но мы увидим сейчас, как Нахимов с ним распорядился.
Тут дело решилось быстро: как только обнаружилось, что неприятель двинулся вовсе не на Северную сторону, а на Южную, Нахимов заявил, что он хоть и старше годами и службой, но подчинится Корнилову. Это сохранило полное единство командования в городе, брошенном на произвол судьбы в самый опасный момент. Нужно тут же сказать, что в эти первые дни — от Альмы до 14 сентября, когда Нахимов приказал потопить часть русского флота, который был ему дороже жизни, он был в самом мрачном состоянии духа. Об этом говорят нам все источники. Он глядел вечерами из окон дома, где жил Корнилов, на Мекензиеву гору и видел то бесчисленные огни английских и французских частей, то медленное движение вражеских масс, все идущих и идущих с Мекензиевой горы в долину Черной речки.
Нахимов уже тогда не верил в возможность спасти Севастополь. Он и позже в это не верил, как ни пытался скрыть это чувство, чтобы не обескуражить бойцов. Но и тогда и потом вывод для себя лично, по-видимому, он делал один и тот же: он, Нахимов, не желает пережить Севастополь. Окружающие чутьем понимали, что либо Нахимов и Севастополь погибнут в один день, либо Нахимов погибнет перед гибелью Севастополя. Следовательно, делая все зависящее, чтобы отсрочить падение крепости, он тем самым боролся за продление своего существования. Пока еще рядом был его друг Корнилов, которого он открыто ставил выше себя, Нахимов редко-редко позволял себе в совсем ограниченном и близком кругу проявлять овладевавшее им в эти сентябрьские дни чувство, близкое к отчаянию, как это было, например, в тот вечер, о котором рассказывает в своих воспоминаниях Лихачев. Но когда Корнилова не стало, никому уже не пришлось наблюдать Нахимова в таком ужасном состоянии. Он знал, что после кровавого дня 5 октября у матросов и солдат, защищающих Севастополь, не осталось никого, кроме него и Тотлебена, — может быть, еще впоследствии Истомина, С. Хрулева, А. Хрущева, Васильчикова, — кому они сколько-нибудь верили бы среди высшего командного состава, потому что многочисленные герои из рядовых, герои из низших офицеров известны лишь своим ротам, своим бастионам, своим ложементам, и не в их руках власть над всей обороной, не в их руках жизнь и смерть тысяч, не в их руках участь осажденного города. Доверие именно к начальнику — это такая моральная сила, которую ничто решительно на войне заменить не может.
После гибели Корнилова Тотлебен окончательно дал обороне Севастополя материальную оболочку, а Нахимов вдохнул в нее душу, — так говорили потом уцелевшие севастопольцы. Тот, кто стал на место павшего Корнилова и должен был его заменить всецело, уже не считал себя в праве поддаваться даже минутной слабости. В эти 27 дней Корнилов и его три товарища показали, как можно выйти из невозможного положения, а начиная с 5 октября Нахимов сделал для всех ясным, что Корнилов оставил по себе наследника.
Работа Корнилова, Тотлебена, Нахимова, Истомина после ухода Меншикова с армией была самой кипучей. Неизвестно было, когда спали, когда ели эти люди. Чрезвычайно трудны были условия, в которых им приходилось работать. Приведу наудачу лишь один пример. В сентябре 1854 г. в Севастополе были и саперные батальоны, и гениальный Тотлебен, и самоотверженные рабочие-землекопы, работавшие при самых отчаянных условиях. Но не было еще одного необходимого блага, без которого никакой Тотлебен не мог бы помочь: в осажденном городе не оказалось железных лопат и кирок. Как это случилось, т. е. кто именно систематически, годами расхищал суммы, отпускаемые на шанцевый инструмент, — этого мы в документах не нашли. Но это и не существенно. Итак, нужно было откуда угодно достать лопаты. Бросились в Одессу, но оказалось, что кирок здесь вовсе нет в продаже, лопат же отыскано у торговцев, за исключением брака, 4246 штук, весом в 404 пуда 15 фунтов. Эти железные лопаты отправлены были из Одессы 3 октября на 12 конных подводах, а прибыли в Севастополь 17 октября. До той поры рабочие копали землю, поправляя ежедневно и еженощно вновь и вновь разрушаемые неприятелем брустверы, при помощи деревянных лопат, так трудно бравших каменистый грунт. Тотлебен возводил свои гениальные сооружения. Корнилов сооружал бастионы. Нахимов ставил моряков на сухопутную службу. Нужно было затопить часть флота, чтобы он не достался неприятелю и чтобы загромоздить прибрежное дно бухты.
Корнилов, Нахимов, Тотлебен, Истомин перестали в эти дни считаться с ушедшим и уведшим свою армию главнокомандующим. По желанию Нахимова, высшую власть по обороне города в эти дни они решили вручить Корнилову, который и созвал совещание. Положение диктовалось обстоятельствами, хотя и не очень гармонировало с воинской дисциплиной.
Но неужели после алминского сражения власть главнокомандующего поколебалась до того, что приказания его, по важности своей не терпящие отлагательства, не считались уже для его подчиненных обязательными, а им позволительно было совещаться, следует или нет приводить их в исполнение? — вопрошает по поводу этого созванного Корниловым совещания П. Ф. Хомутов в своих рукописных воспоминаниях о Крымской войне.
Документы ясно говорят нам, что и в самом деле в эти дни, от 9(21) сентября, когда Меншиков увел армию от Альмы на Мекензиеву гору и дальше на Бельбек, и вплоть до вечера 18(30) сентября, когда он явился в Севастополь и уведомил Корнилова, что все же, так и быть, усилит севастопольский гарнизон, престиж главнокомандующего был в глазах Корнилова и Нахимова равен нулю.
Положение становилось отчаянным, и Меншиков решительно не знал, как избегнуть близкой и, казалось, неминуемой катастрофы. Что делать с флотом? — спросил Корнилов. Положите его себе в карман, — отвечал Меншиков. Корнилов, как и все жители Севастополя, узнал об уходе Меншикова с армией к Бахчисараю только после того, как это событие совершилось. Корнилов настойчиво требовал приказаний насчет флота, и приказание было Меншиковым отдано: вход в бухту загородить, корабли просверлить и изготовить их к затоплению, морские орудия снять, а моряков отправить на защиту Севастополя.
Что было делать? На совете, который 9 сентября, на другой день после Альмы, Корнилов собрал в Севастополе, он предложил флоту выйти в море и атаковать неприятельские суда. Гибель была почти неизбежна, но, погибая, русский флот все же нанес бы серьезный вред неприятелю и уже во всяком случае избег бы постыдного плена. Он указал при этом на большой видимый беспорядок в диспозиции неприятельских судов. Этот отважный план одними из присутствующих был одобрен, другими отвергнут. Большинство было против предложения Корнилова.
Тотчас после заседания Корнилов поехал к Меншикову и заявил, что все-таки выйдет в море и нападет на неприятеля. Меншиков категорически запретил это, раздражился, видя, что Корнилов стоит на своем, и снова приказал затопить суда. И только когда он объявил Корнилову, что если тот не намерен повиноваться, то он приказывает ему немедленно ехать на службу в Николаев, Корнилов вскричал: Остановитесь. Это самоубийство... К чему вы меня принуждаете... Но чтобы я оставил Севастополь, окруженный неприятелем, — невозможно! Я готов повиноваться вам!
С рассветом 11 сентября началось потопление судов. Было затоплено пять кораблей. Корнилов обратился к матросам в приказе от этого же числа с такими словами:
Товарищи! Войска наши, после кровавой битвы с превосходным неприятелем, отошли к Севастополю, чтобы грудью защищать его. Вы пробовали неприятельские пароходы и видели корабли его, не нуждающиеся в парусах? Он привел двойное количество таких, чтобы наступать на нас с моря. Нам надо отказаться от любимой мысли — разразить врага на воде! К тому же мы нужны для защиты города, где наши дома и у многих семейства. Главнокомандующий решил затопить пять старых кораблей на фарватере: они временно преградят вход на рейд, и вместе с тем... усилят войска. Грустно уничтожить свой труд! Много было употреблено нами усилий, чтобы держать корабли, обреченные жертве, в завидном свету порядке. Но надо покориться необходимости! Москва горела, а Русь от этого не погибла!..
Было затоплено, собственно, не пять, а семь судов. Очевидно, Корнилов имел в виду лишь более крупные корабли, когда говорил о пяти.
14 сентября Нахимов подписал свой знаменитый приказ:
Неприятель подступает к городу, в котором весьма мало гарнизона; я в необходимости нахожусь затопить суда вверенной мне эскадры и оставшиеся на них команды с абордажным оружием присоединить к гарнизону. Я уверен в командирах, офицерах и командах, что каждый из них будет драться, как герой; нас соберется до трех тысяч, сборный пункт на Театральной площади.
Потопление оставшихся судов было приостановлено, как только появилась слабая надежда на то, что неприятель по какой-то непонятной причине отказывается от мысли немедленно штурмовать Севастополь.
Следует сказать, что хотя большинство писавших об этом военных критиков и во флоте и в армии впоследствии приходило к заключению, что потопление флота было вполне рациональным поступком, но существовало и прямо противоположное суждение, которое как раз в более близкую к нам эпоху стало выдвигаться особенно настойчиво.
Военный теоретик полковник В. А. Мошнин в своем известном специальном труде об “Обороне побережья”, вышедшем в 1901 г. в Петербурге, говорит о затоплении Черноморского флота по приказу Меншикова в сентябре 1854 г.: История не знает другого подобного примера безумного, бессмысленного уничтожения своих собственных средств... Такому поступку нет оправдания. Фаррагут в американскую войну шел с деревянными судами против броненосцев и победил; между тем ему следовало бы, исходя из вышеизложенного поступка наших моряков, уничтожить свои деревянные суда. И Мошнин приравнивает сентябрьское затопление русских судов к тому, как бы, например, кавалеристы, вооруженные саблями, встретились с противником, вооруженным пиками, — и на этом основании взяли бы да и закололи всех своих лошадей.
Покойный А. Зайончковский полемизировал против Мошнина и настаивал на целесообразности затопления. Нужно сказать, что и до Мошнина и Зайончковского долго в специальной военной литературе велись споры о том, следовало или не следовало предпринимать затопление русского флота в сентябре 1854 г. Вот вывод, к которому пришел в 1902 г. известный военный писатель Д. Лихачев в результате своего исследования: Совокупность изложенных выше фактов привела нас к заключению, что заграждение входа на севастопольский рейд затопленными судами Черноморского флота имеет, в тактическом и стратегическом отношениях, значение безусловно отрицательное. То, что обыкновенно считается прямым и весьма важным результатом затопления судов, — помощь, оказанная флотом сухопутной обороне людьми и орудиями большого калибра, — могло быть сделано и не прибегая к этой крайней мере; во всех же других отношениях ее влияние на ход обороны оказалось скорее вредным, чем полезным. Но сам Лихачев признает, что по целому ряду обстоятельств Черноморский флот не мог выйти в море и с надеждой на успех сразиться с неприятелем; у неприятеля было 89 военных судов, из них 50 колесных и винтовых пароходов, а у нас 45 военных судов — и из них всего 11 колесных пароходов (и ни одного винтового). Да и эта цифра (45) может быть установлена с натяжками, как включающая корветы и бриги. А кроме того, русский флот не имел, за вычетом Севастополя, никакой морской базы. И тем не менее Лихачев считает, что если бы не поспешное решение о потоплении, русский Черноморский флот был бы постоянной угрозой неприятельскому флоту, которому предстояло во все продолжение кампании содержать тесную блокаду порта для обеспечения своей операционной базы и своих сообщений. Затопление же “лишило Черноморский флот и этого второстепенного влияния на ход обороны.
Но, конечно, даже и признавая отрицательное значение затопления флота, Лихачев и другие приверженцы его убеждения признают, что не эта “ошибка” сыграла главную роль в роковых неудачах кампании, если даже и признать затопление ошибкой. Главное было в численной слабости русских сил — не только морских, но и сухопутных. Может быть, Суворов решился бы напасть на Сент-Арно в самый момент десанта даже с теми силами, какие были у Меншикова, потому что признал бы капитальное, решающее значение этой операции: ее удачи, с точки зрения союзников, и поэтому ее провала, с нашей точки зрения. Суворов на своем веку и не такие дела делал. Но Меншиков не был Суворов, и враги князя говорили, что едва ли Суворов взял бы его к себе даже в качестве унтер-офицера, ибо великий вождь зорко следил за тем, чтобы его солдат не портило дурное товарищество. Из новейших авторов капитан 3-го ранга Зюзенков считает затопление мерой, безусловно оправдываемой обстоятельствами.
Прибавлю, что вопрос о затоплении Черноморского флота в сентябре 1854 г. был предметом полемики и в западноевропейской литературе. За границей военные историки и писатели по морским вопросам тоже с давних пор выражали совсем различные, глубоко несогласные мнения о потоплении русских судов. Английский историк и участник Крымской войны Кинглэк одобряет это решение, а французский военный историк Блерзи решительно порицает его, критикуя книгу Кинглэка.
События, повидимому, доказали бесполезность такой меры, как потопление части кораблей с целью преградить неприятелю доступ на рейд, потому что защищавшие вход в бухту форты со своими тремя ярусами батарей с успехом боролись еще шесть недель спустя в течение целого дня против всех соединенных флотов: французского, английского и турецкого. А если это (потопление. — Е. Т.) было бесполезно, то не было ли также неуместным (maladroit), чтобы не сказать больше, предоставить без боя союзникам владычество над Черным морем на все время войны?
Нахимов считал, что корабли должно было потопить, — другого выхода не было.
Корнилов и Нахимов отказывались понять образ действий Меншикова после Альмы.
Корнилов распустил по городу слух, главный смысл которого заключался в том, что светлейший будто бы бежал со своими войсками из Севастополя, оставляя его в жертву неприятелю, и что теперь гарнизону предстоит изыскивать самому средства отстаивать родной город, — пишет адъютант Меншикова, делавший при нем карьеру, А. А. Панаев. Он все хочет внушить доверчивому читателю, что уход Меншикова с армией прочь от Севастополя был совершен вполне безукоризненно. На самом же деле и армия и Севастополь не подверглись разгрому и гибели сейчас после Альмы только вследствие грубых ошибок и просчетов французского и английского командования. Ведь сам Панаев описывает, какой дикий беспорядок царил в армии и как 12 сентября фланговое движение Меншикова задержалось на двенадцать часов по оплошности и невежеству в военном деле генерала Кирьякова и как одно необыкновенное уменье князя Меншикова владеть собой удерживало его от выражений отчаяния.
Когда капитан Лебедев, посланный Меншиковым с Мекензиевой горы в Севастополь, прибыл туда 13(25) сентября, Корнилов допустил его в заседавший в то время военный совет. Корнилов так сформулировал вопрос, который он предложил совету: Что предпринять по случаю брошенного на произвол судьбы князем Меншиковым Севастополя? Можно легко поверить, что Корнилов в самом деле умышленно невнимательно обращался при этом с посланцем Меншикова. Нахимов был мягче и расспрашивал Лебедева об армии, уведенной Меншиковым, но кончил вполне в нахимовском стиле: Лебедев, по окончании вопросов, спросил Нахимова, в свою очередь, что же ему доложить светлейшему о действиях в Севастополе? ,,А вот скажите, что мы собрали совет и что здесь присутствует наш военный начальник, старейший из нас всех в чине, генерал-лейтенант Моллер, которого я охотно променял бы вот на этого мичмана“, — и Нахимов указал на входившего Костырева. Генерал Моллер, услыхав, что речь идет о нем, приподнявшись, обратился к Павлу Степановичу, но, узнав о предмете разговора... опять сел. И не только опять сел, но заявил, что добровольно подчинится младшему в чине Корнилову. Да и как, после подобных комплиментов Нахимова, мог бы он поступить иначе? Кстати скажем, что вытесненный Нахимовым из Савастополя за полной ненадобностью Моллер в конце концов был сбыт с рук Меншиковым, который тоже хорошенько не мог уяснить себе, что ему делать с этим генералом. Не знаю, как быть с Моллером: он самый старший из генерал-лейтенантов. Не можете ли вы, чтобы скрыть намеренное удаление, потребовать его у меня?.. — просил Меншиков командующего Дунайской армией Горчакова.
Корнилов не только убежден был, подобно Тотлебену — да и подобно подавляющему большинству русских командиров, — что союзники легко могли овладеть Севастополем сейчас же после сражения при Альме, но он вплоть до 18(30) сентября считал немедленную гибель города очень вероятной, поскольку Меншиков не прислал подкреплений. 13(25) Корнилов пишет: О князе (Меншикове. — Е. Т.) самые сбивчивые слухи. Что будет, то будет, а надо брать меры. Если князь отрезан и к нам опоздает?.. 14(26) тот же мотив: “Целый день занимался укреплением города и распределением моряков... Итого у нас наберется 500 резервов Аслановича и 10 000 морских разного оружия, даже с пиками. Хорош гарнизон для защиты каменного лагеря, разбросанного на протяжении многих верст и перерезанного балками так, что сообщения прямо нет!
Того же 14(26) сентября Корнилов узнал о занятии Балаклавы неприятелем:
...что будет — то будет, — читаем в рукописи его дневника, — положили стоять; слава будет, если устоим; если же нет, то князя Меншикова можно назвать изменником и подлецом; впрочем, я все не верю, чтоб он предал. По укреплениям работа кипит, даже усердствуют.
Войско кипит отвагой, но все это может только увеличить резню, но не воспрепятствовать входу неприятеля.
О князе ни слуху, ни духу.
Конечно, никому Меншиков не продавался и изменником вовсе не был. Просто ему было все равно. И если от его действий происходит такой вред, как будто бы это были сознательно изменнические действия, — все равно. И если его считают изменником, хотя он вовсе не изменник, — тоже все равно. И если Корнилов волнуется и сумасшествует, не получая целыми днями никаких известий от ушедшей к Бахчисараю армии, — тоже все равно. Поволнуется и перестанет. Князь Меншиков, правда, мог бы хоть записку в Севастополь переслать — сообщение вовсе не было отрезано. Это он признал. Ну, что же, забыл как-то. Но и это все равно. Ни Васильчиков и никто вообще не мог вывести князя Александра Сергеевича из состояния полнейшего равнодушия и апатии. Он вяло шутил, иронизировал над своими тупыми и пьяными генералами (которыми сам окружил себя) — и готовил царя к сдаче Севастополя.
15(27) сентября: О князе ни слуху, ни духу... Укрепляемся сколько можем, но чего ожидать, кроме позора, с таким клочком войска, разбитого по огромной местности при укреплениях, созданных в двухнедельное время...
Дальше мы находим в рукописи, хранящейся в архиве (ЦГИАМ), слова Корнилова, которые, конечно, не могли попасть в печатный текст “Материалов” Жандра:
“Князь должен дать отчет России в отдаче города. Если бы он не ушел бог весть куда, то мы бы отстояли. Если бы я знал, что он способен на такой изменнический поступок, то, конечно, никогда бы не согласился затопить корабли, а лучше бы вышел дать сражение двойному числом врагу. И далее: Хотим биться донельзя, вряд ли поможет это делу. Корабли и все суда готовы к затоплению: пускай достаются развалины. Вечер — в черных мечтах о будущем России.
В нашей рукописи, в конце этой записки от 15 сентября, есть и еще фраза, тоже не попавшая в печатные “Материалы”:
Неужели все войска похожи на армию князя Меншикова, а Меншиков состоит в числе лучших генералов! Еще 18(30) сентября при известии, что Меншиков предоставляет Севастополь своим средствам, Корнилов замечает: Если это будет, — то прощай Севастополь: если только союзники решатся на что-нибудь смелое, то нас задавят.
Тотлебен, как мы уже знаем из показаний Канробера, смотрел в эти дни на положение вещей так же мрачно, как Корнилов и Нахимов.
“Наше положение в Севастополе было критическое; ежеминутно готовились мы встретить штурм вдесятеро сильнейшего неприятеля и по крайней мере умереть с честью, как храбрые воины... Севастополь... с сухопутной стороны не был почти совсем укреплен, так что совершенно был открыт для превосходных сил неприятельской армии. Начертание укреплений и расположение войск поручено мне ген.-ад. Корниловым. Нам помогает также храбрый адмирал Нахимов, и все идет хорошо... Случались дни, когда мы теряли всякую надежду спасти Севастополь; я обрекал себя уже смерти, сердце у меня разрывалось...”
Но именно с 18 сентября, когда он писал это письмо, положение уже кажется ему лучше, чем было до сих пор; появилась первая надежда, что Меншиков усилит севастопольский гарнизон и пришлет подмогу.
18 сентября Меншиков наконец, приблизив свою армию к Севастополю, побывал в городе, виделся с Корниловым и предупреждал его, чтобы впредь он не беспокоился, если действующему отряду потребуется сделать еще какую-нибудь диверсию затем, чтобы отвлечь внимание неприятеля от Севастополя. Но Корнилов плохо верил в стратегию главнокомандующего и настаивал на необходимости усилить гарнизон, и князь снисходя на односторонний взгляд еще не опытного в военном деле адмирала, уважая лихорадочную его заботливость о сосредоточении себе под руку всех средств к обороне Севастополя, главное же — сознавая, как важно ободрить столь незаменимого своего сподвижника, — согласился. Другими словами, Меншиков в это время не очень уверенно себя чувствовал и не решился спорить с Корниловым, который, по-видимому, не весьма и стеснялся с его сиятельством в этот момент. “...Корнилов не сочувствовал никаким диверсиям, не оценил по достоинству стратегических соображений светлейшего и смотрел на него, как на возвратившегося из бегов, — с грустью констатирует адъютант и поклонник Меншикова А. А. Панаев.
Тотчас же из команд, снятых с кораблей, стали формироваться батальоны под начальством корабельных командиров для действий на берегу.
Нахимов все эти дни — 12, 13, 14 сентября и дальше — непрерывно перевозил орудия с кораблей на береговые бастионы, формировал и осматривал команды, следил за вооружением батарей Северной стороны.
2 октября Нахимов вывел оставшийся пока русский флот из Южной бухты и расставил суда так умело и счастливо, что до последнего дня своего существования они могли оказывать максимально возможную помощь обороне Севастополя.
Артиллерийская перестрелка между Севастополем и неприятелем стала усиливаться. Русские старались мешать работе англичан и французов по устройству насыпей в их параллелях, французы и англичане прощупывали слабые места оборонительной линии и стремились помешать кипучей деятельности Тотлебена и его рабочих, которые проявляли совсем неслыханную энергию и спокойствие духа, когда им приходилось местами работать под неприятельским огнем. Этот огонь то замирал, то усиливался. Выпадали сравнительно даже спокойные дни. Приготовления с обеих сторон принимали все больший размах. Близилось страшное 5 октября. Меншиков хотел было усилить артиллерию, но из его добрых намерений мало что выходило.
Ведь и в данном случае подготовке севастопольской обороны вредила полная неизвестность относительно ближайших шагов союзного флота и армий. Учитывалась и до, и после высадки союзников в Крыму возможность следующего десанта англичан и французов где-нибудь между Одессой и Днестровским лиманом, и Горчаков, находившийся в середине сентября (ст. ст.) в Кишиневе, предписывал поэтому Хрулеву устроить ряд прикрытий и эполементов для орудий, которыми придется обстреливать неприятельский десант, в тех местах, где возможно его ожидать с наибольшей вероятностью. Хрулеву велено было ехать в Одессу и получить там от генерал-губернатора Анненкова нужные топографические сведения. Ему приказано было действовать с величайшей поспешностью и не только ставить местных обывателей на нужные земляные работы близ Одессы и дальше по берегу моря, но и обревизовать уже имеющиеся на этом побережье батареи, которые Горчаков считал неудовлетворительными. Замечу, что Одесса, совершенно беспомощная в апреле 1854 г., в момент нападения на нее была защищена в сентябре значительной артиллерией: тяжелых осадных орудий там было 69. Но все это уже не понадобилось, а Севастополю нанесло тяжелый ущерб, потому что там таких орудий было мало.
Накануне бомбардировки 5 октября (и своей смерти) Корнилов доносил Меншикову:
Не можем сладить с мортирами, Карташевский поставил вчера на бастионе № 4 мортиру, в которую не лезет бомба, равно как бомбовые 3-пудовые орудия не выдерживают пальбы. Только что поставили таковую на бастионе № 6, как отскочил винград...
Казаки просят и сапог. Я решил им выдать, они все претендуют, что им не выдавали за две трети жалованья.
Все усиливалась и грандиозно развивалась в самых разнообразных направлениях неутомимая деятельность Нахимова по обороне. Они с Корниловым соперничали, выказывая неслыханную отвагу (этим в Севастополе было трудно удивить, но оба все-таки удивляли и матросов и солдат), а также проявляли быструю находчивость и распорядительность. Тотлебен уже начал свое дело, — и Корнилов с Нахимовым мечтали об одном: чтобы штурм последовал как можно позже, когда Тотлебен успеет произвести хоть часть своих работ.
На 5-м бастионе мы нашли Павла Степановича Нахимова, который распоряжался на батареях, как на корабле. Множились угрожающие признаки. Пароход за пароходом подходили к Балаклаве, где стояли англичане, к Камышовой бухте, где были французские склады, и выгружали новые и новые грузы. Надо полагать, что между прочим были и осадные орудия, — пишет Корнилов. В лагере осаждающих заметны были какие-то непрерывные и все усиливающиеся движения. Лагерь неприятеля был громаден: он шел от высот против Килен-балки до старой дороги на Балаклаву. Князь (Меншиков. — Е. Т.) выехал к войску на Бельбекских высотах и заставил нас отдуваться, — пишет Корнилов своей жене 20 сентября (2 октября).
Корнилов и Нахимов ждали бомбардировки, но не думали, что неприятель решится на штурм. Кроме трех полков, которые Меншиков отправил в Севастополь еще 18(30) сентября после свидания с Корниловым (Тарутинского, Бородинского и Московского), прибыли еще два батальона черноморцев, на которые оба адмирала больше всего полагались. Тотлебен времени не терял. Наши укрепления принимают более и более грозный вид, на некоторые вытащили бомбические 68-фунтовые пушки... мы можем надеяться отстоять сокровище, которого русская беспечность чуть было не утратила, — так писал Корнилов 21 сентября (3 октября).
Корнилов и Нахимов очень довольны были духом моряков и солдат на бастионах. Подошел еще Бутырский полк. Происходила уже перестрелка с неприятелем. Но движение грузовых и транспортных судов неприятеля все усиливалось. Корнилов устраивал небольшие разведочные экспедиции.
Вот картина самых последних дней перед бомбардировкой, рисуемая в письме И. М. Дебу:
Неприятель стоит на прежнем месте; ночью строит батареи, а днем наши пушки разбивают их... Иногда... наши охотники подползают к англо-французским батареям. Не далее как вчера смотрел я на эти проделки. Шесть охотников вызвалось посмотреть, есть ли за неприятельскими батареями войско. Отправились; сперва бегом спустились с горы и исчезли. Чтоб добраться до неприятеля, им должно было подняться на другую гору. Охотники рассыпались, и вот, то в одной, то в другой стороне, увидишь — приподнимается голова, вот обрисовался весь человек, сделал вперед пять или шесть больших шагов и пропал, сел за камень или в яму, и таким маневром наши штуцерники добрались до их батареи и высмотрели, что там делается; а высмотрев, то бегом, то ползком отправились они назад. Тогда показались неприятельские штуцерники. Едва веришь, как далеко берут штуцерные пули... Такие проделки были бы очень забавны, ежели бы не стоили жизни нескольким людям. Далее все пленные единогласно показывают, что в их войске большая смертность, продовольствие скудно и что С.-Арно умер... Наконец, у неприятеля отбили 1700 или 1800 быков, кроме баранов и телят; это достоверно, ибо князь роздал войску отбитых животных.
Росли работы французов против 4-го и 5-го бастионов и англичан — далеко против Малахова кургана. К 28 сентября севастопольский гарнизон был уже равен 35 000, тотлебеновские укрепления все увеличивались в числе и размерах. О недавних днях страха за Севастополь Корнилов уже вспоминал как о минувшей опасности: Должно быть, бог не оставил еще России; конечно, если бы неприятель прямо после Альминской битвы пошел на Севастополь, то легко бы завладел им.
С 29 сентября работы осаждающих приняли очень крупные размеры. Неприятель посыпал батареи. Севастопольский гарнизон стрелял, мешая этим работать, но уже приходилось экономничать в снарядах (так писал Корнилов в дневнике 30 сентября). Партии русских охотников (из Бутырского полка) даже бросились 1 октября в штыки и отогнали работавших англичан. 1-го, 2-го и 3-го русская артиллерия разгромила некоторые из французских работ. День прошел спокойно, — писал Корнилов жене 4(16) октября, — но это не мешает и их и нашей работе, всё укрепляемся и укрепляемся. Бог да хранит вас. Благословляю вас, весь ваш.
Это было последнее письмо, которое она получила. На другой день, 5(17) октября 1854 г., на рассвете, неприятель открыл первую бомбардировку Севастополя.
